Девочка закурила, помедлила вернуть пачку, но все-таки вернула, выпустила колечко дыма и пошла к вокзалу. Женя направился за ней, чувствуя себя старым волокитой. Не удрать ли?
— А чего вы сказали этому про мальчиков?
— Ты слышала?
— Ну да… только не поняла. Он чего — того?
— Нет. Я же сказал — он убийца.
Холоднокровная девочка. Как неживая.
— Ты что же садишься в машину ко всяким? Можно нарваться.
— Он сотку «зеленых» обещал, козел… Машина красивая…
— Красивая. «Тойота».
На вокзале было сыро, тепло, душно. Многолюдно, сновали пассажиры с тюками, чемоданами, пирожками, мороженым, пакетами. Околачивались попрошайки, южного и северного вида, деловитые и профессионально грязные, еще какие-то личности темной и не пассажирской наружности. Определить в этой толпе коллег девочки Женя не взялся бы даже за солидную плату.
В ларьках продавали съестные припасы, мелочи разной степени ненужности, игрушки и видеопорнуху. Девочка сориентировалась с привычной скоростью, подошла, показала озябшим пальчиком. Женя купил шоколадку с воздушным шаром и бутылку ужасного пойла, которое девочка любила. Вспомнил, как пытался заставить Лялечку выпить кагора. Славная, славная Лялечка… Девочка, наверное, ее ровесница. Может быть, чуть постарше? Или помладше?
Принесла из страшного буфета полосатые пластмассовые стаканчики. Уселась рядом на скамейку в зале ожидания, принялась ковырять пробку бутылки.
— Я ликер не пью, — сказал Женя.
Девочка безропотно сунула бутылку в бездонный карман серебряной курточки, откуда вывалилась цветная бархотка и трамвайный билет, и зашуршала шоколадом.
— А шоколад едите?
— Нет, только людей.
Девочка отвлеклась от шоколадки, посмотрела внимательно, без улыбки. Потом серьезно улыбнулась, не спеша, деловито, одними цикламеновыми губами.
— А вы как любите?
— Что как?…
— Ну это… трахаться как любите?
Чтобы обдумать прямой ответ на этот вопрос, Жене понадобилось минуты полторы. Он начал кое о чем жалеть, но боялся об этом думать и не смел себе признаться. От девочки тонко пахло близкой смертью. Четко и явственно. Захотелось облизать губы.
Девочка терпеливо ждала ответа.
— Видишь ли, — сказал Женя наконец, взяв себя в руки, — я вампир. С живыми людьми не трахаюсь.
— С мертвыми?!
Девочка оживилась, стряхнула шоколадные крошки, сонные глаза широко открылись, изображая настоящий интерес. Женя усмехнулся.
— Я пошутил. Мне пора.
— Я — так. Бесплатно. Вы ж меня предупредили…
— Я тороплюсь.
— Ну и дурак. Бесплатно же…
Женя встал со скамейки и быстро пошел к выходу из зала ожидания, чувствуя спиной, как презрительный взгляд девочки превращается в сонный. Черт с ним, жизнь — это не так уж мало. Пусть живет, как хочет. И сколько сможет.
И вдруг Женя понял, что сможет она недолго. Совсем недолго. Не больше суток. И ему вдруг стало страшно до озноба.
На улице было очень свежо.
Крюков очнулся. Мокро, липко, душно, ком тошной ваты в груди, тупая боль в животе…
— Ты чего кричал?
— Отстань.
Маринкина заспанная рожица, Маринкина нагота. Заткнись ты, бога ради!
Поплелся в кухню. Включил воду. Плеснул в лицо. Нашарил сигареты. Хотел сесть.
Маринка прибежала на дикий вопль. Крюков сидел на полу у раковины, хохотал, икал, всхлипывал, тер ладонями мокрое лицо.
— Ты чего…
— Отвали от меня! Отвали! Что тебе надо?! Блядь, ну что тебе надо!? — рыдания перебивают слова, голова колотится о стену затылком. — Ну не хотел я… ну отстань от меня, галлюцинация!
Лялечка тихонько поднялась по лестнице.
На стене Колька написал «Лялька — дура!» Сам дурак. Пониже — «Рэп — отстой!» Точно — отстой. Синий стойкий маркер. Мама не смоет.
Ляля открыла дверь своим ключом. Вошла тихо, но мама проснулась. Выскочила в коридор в старой ночной рубашке, с рубцами от подушечных складок на красной щеке. Встала в дверях Лялиной комнаты, оперлась руками на дверные косяки. Смотрит с обыкновенной улыбкой.
Ляля ходила по комнате. Трогала рукой вытертое покрывало с ткаными оленями. Книжки в шкафу. Взяла на руки куклу, старую куклу в белом платье, с рыжими кудрями, с губами, выкрашенными ярким лаком для ногтей.
— Нагулялась, дочь?
— Что?
— А ничего. Нагулялась — и хорошо. Есть-то хочешь?
— Да.
— Оставь куклу, пошли на кухню. Руки помой.
Меня она не боится. Не поверила, все забыла и не боится. Голос не повышает, гадостей не говорит. Руки не дрожат. Спокойная. Так и знала. Сейчас начнет жить учить. Это у меня должны дрожать руки. Это я должна плакать. А она скажет: «Вот видишь…»
От мамы пахнет потом. И немного — спиртным. И старым телом. А раньше никогда…
Это неправда. Раньше тоже пахло. Просто раньше Ляле нельзя было об этом думать.
Мама достает миску с сырым фаршем, кастрюлю с вареной картошкой. Делает котлеты, кладет на сковороду. Лялю мутит от липкого запаха горящей мертвечины, прогорклого жира…
— Ну что, дочь, поняла теперь?
— Поняла.
— Ты ведь у мужика была? Меня-то не обманешь. Ну и чем кончилось? Видишь, все они сволочи. У них одно на уме — что ему до тебя за дело?
Мамины слова воняют жареной дохлятиной. Ляля прячет лицо в ладони.
— Ты не реви, поздно теперь реветь. Завтра к врачу сходим, если что. Я так и знала, что скоро придешь — договорилась…
Бухнула на стол тарелку с жирной гадостью, с сожженным, мертвым, липким прошлым. Брякнула вилку с обломанным зубчиком. Оперлась на стол.
— Вот так-то лучше, чем матери по телефону хамить. Убили ее. Мертвая она. Потаскуха.
Ляля медленно подняла голову. Мама смотрела в ее белое алебастровое лицо, в глаза, горящие темным багровым огнем, улыбалась брезгливой улыбкой, говорила, говорила, говорила, говорила…