Лунный бархат - Страница 27


К оглавлению

27

Темнота пала как занавес — и из темноты, из глубины кладбища, со стороны свежей могилы с фотографией Цыпочки, обернутой в целлофан, вдруг раздался звук, от которого кровь застыла в жилах. То ли вой, то ли стон — нечеловеческий плач неприкаянной страдающей души — подхватил порыв ветра, поднял, понес. Вопль, полный неописуемой скорби, муки, для которой тяжело подыскать слова, сорвался в рыдающие вздохи и растворился в свисте и вое ветра… Никто из горюющей родни не посмел вернуться или даже обернуться, чтобы выяснить, в чем дело. Священник заскочил в автобус с отроческой резвостью. Отставшие коллеги перешли с быстрого шага на неприличный бег. И долго еще ничей пьяный или скорбный голос не вплетался в шум работающего автобусного мотора…


Крюкову сделали укол, но он не заснул.

Сосед-алкоголик ворочался на грязных простынях, дед закатил глаза в потолок и шевелил губами, Лека-Радист крутил воображаемые ручки, бормотал свои позывные неизвестно кому. Крюков ждал, когда погасят свет. Темный наркотический дурман склеивал веки, туманил мысли — но Крюков не смел спать. Заснуть было глупо, неосторожно и глупо.

Крюков ждал, когда станет достаточно темно для гостя. Его почти хотелось видеть. В последнее время Вадик начал тосковать, если Генка не приходил долго. Это была странная мука, вроде тоски смертника, когда приведение приговора в исполнение все откладывают и откладывают, а о помиловании не идет и речи.

За окном встала холодная полупрозрачная луна, как круг льда на дне ведра, выставленного на мороз. Рваные лохмотья бурых облаков неслись вокруг нее, она ныряла в их грязные волны. Желтый дежурный свет мешал, раздражал, до смертной тоски хотелось темноты, темноты и тишины, абсолютного, недостижимого покоя.

Генка как всегда вошел незаметно. Проскользнул мимо кровати алкоголика, мимо деда, который не обратил на него внимания, как не реагировал ни на живых, ни на мертвых, присел на подоконник напротив Крюковской смятой койки. Закурил. Луна освещала его светлые волосы, слипшиеся от черной крови, лунные блики ломались на кожаной куртке.

Крюков сел на постели, смотрел завороженно. Комкал грязный пододеяльник. Страх и тоска сжимали сердце, тянули душу — но где-то в дальнем закоулке мозга шевельнулась неожиданная и непонятная радость.

— Я ее похоронил, — сказал Генка.

Первый раз он заговорил с Крюковым, первый раз обратился прямо — Крюков задохнулся от неожиданной надежды.

— Ты уйдешь? — спросил он умоляюще. — Не придешь больше?

— Уйду.

— Господи… насовсем?!

— Да. Не к кому будет приходить. Ясно?

Черный и красный ужас сжал горло, свел судорогой пальцы, сделал ноги ватными, чужими, непослушными — но безумный закуток души вспыхнул той истерической, абсурдной радостью освобождения и отдыха, которая уже давно подтачивала усталую и больную душу. Будет темнота и тишина, будет глубокий покой и сон без сновидений — и Крюков не дрогнул, когда сержант подошел, наклонился к нему и коснулся шеи губами.

В приступе дикого восторга — «Я все-таки вас всех надул! Я все-таки от вас сваливаю!» — Крюков еще успел увидеть белые бешеные глаза алкоголика.

На вопли алкоголика долго никто не откликался. Только когда он начал барабанить в дверь, перепугав Леку и сбив настройку его невидимого приемника, пришла дежурная сестра, огромная, мощная женщина с каменным лицом. Она и закончила историю болезни Крюкова парой строк, в которых излагался печальный факт его скоропостижной смерти от кровоизлияния в мозг. Через пару часов санитары вынесли из палаты остывшее тело.

На бред алкоголика о мертвом парне, поцеловавшем покойного в шею, никто не обратил внимания.


Под утро Генка сидел на Жениной тахте со стаканом кагора.

— Навестил его? — спросил Женя.

— Снился ему. Все. Я тоже — убийца, а, Микеланджело?

— Успокойся, Ген. Все правильно.

— Не знаю. Странно как-то… Он — подонок, настоящий подонок, но…

И Ляля смотрела на Генку нежно и сочувственно. Она его понимала. Женя тоже думал, что понимает.

К Генкиной тоске добавились угрызения совести. Говорят, слишком сильная ненависть связывает души не слабее любви — и когда умер Крюков, Генка ощутил странную пустоту. Будто в его существовании иссякла цель, и отомстив, он перестал быть нужен кому бы то ни было — и самому себе тоже. И к тому же ему каждый день снилась Цыпочка.

Все это заставляло Генку метаться от зова к зову, провожая уходящие души — и должно было вылиться в какую-нибудь безумную выходку. Так и случилось.

В середине ноября любимым Генкиным занятием было бродить по ночным улицам, задирая припозднившихся прохожих определенной породы. Полупьяные гопники, искатели ночных приключений, молодые люди бандитского вида, часто имеющие при себе нож, газовый пистолет или что-нибудь еще более серьезное — все это ему годилось. Генка бросал пару небрежных оскорбительных слов, нарывался на драку — и, с наслаждением разложив противника по асфальту, уходил победителем. Он не добивал своих спарринг-партнеров — с Генки было довольно тех капелек их жизни, которые оставались у него на ладонях после потасовки. Ему казалось, что это занятие — своего рода профилактика, оплеуха болвану перед тем, как он разобьет кувшин. Игра приносила бы некоторое облегчениe — если бы не голоса.

Несколько раз Генка видел убитых молодых женщин, зов которых дошел слишком поздно. Эти трупы были его наваждением, постоянным чувством вины и непроходящей тоской. Генке все казалось, что он успокоится, если удастся успеть, спасти, вытащить — что тогда успокоится и Цыпочкина душа. Но случай все не представлялся, а переутонченный демонский слух все играл с Генкой в кошки-мышки.

27