— А ты им был противник?
— А что — я? Я же…
— Ты же человек, черт!
— Даже так? Цены тебе нет, Генка. Замолчи, пожалуйста, а то я заплачу.
Вот и перевоспитал этого урода в крутого мужика, подумал Генка — и расхохотался так, что пришлось сесть на перевернутую бочку. Он смеялся, отмахивался, колотил себя кулаком по колену, слезы выступили на глазах — а Шурка смотрел на него, как удивленная персидская кошка.
Город зимних теней.
Ты — часть темноты, ты — часть холода, ты существуешь в этом ночном бреду, который не похож на Питер с глянцевых открыток. Твой город — эти бесконечные и безликие широкие улицы в стекловате снегов; твой город — темные дворы, заросшие деревьями, как парки, пустыри, по которым гуляет ветер, крепостные стены многоэтажек. Здесь нет страшных «колодцев», глухих стен, лепных львов — здесь черно-белый простор в молочном бисере фонарей окружен по линии горизонта светящимися клетками, здесь на снежной скатерти нет человечьих следов, а неоновые вывески над круглосуточными лавчонками и ночными кабаками — такого неживого и недоброго синего цвета…
Ты видишь — мир растворяется во мраке. Твой мир — стон ветра, сухой шелест снега, резкий запах злой зимы, искусственный свет. Твой мир — лабиринт чужих снов. Твой мир полон тайных и явных смертей. Жуть сжимает твое обледеневшее сердце.
Не знаю, чего ты ждешь? Неужели — утра?
Женя вернулся домой весь в алмазной снежной пыли, которая потекла мелкими каплями, как только он вошел в тепло подъезда. На лестничной площадке было даже теплее, чем обычно.
Женя отпер дверь своим ключом. Его свита уже была в полном сборе — чудные дела творились в той самой комнате.
Жениного прихода не заметили. Два голоса — тоненький, безбожно фальшивый Лялин, и высокий правильный альт Шурки — распевали залихватскую песенку; Ляля повизгивала в припеве от восторга:
…Он славный был король,
Любил вино да черта,
Но трезв бывал порой!
Женя тихо заглянул в комнату. Ляля, стоя коленками на стуле, помогая себе руками, блестя глазами, розовая от удовольствия, как от еды, распевала во все горло вместе с Шуркой, изображающим солиста и дирижера в одном лице. Генка развалился на тахте, смотрел со снисходительным презрением — но, заметив Женю, сделал ему осторожный знак не шуметь.
Войну любил он страшно,
И дрался, как петух,
И в схватке рукопашной
Один он стоил двух!
Ляля взмахнула рукой и чуть не упала со стула. Генка ухмыльнулся. Женя вошел, но певцы в творческом экстазе не обратили на него внимания.
Однажды смерть-старуха
Пришла за ним с клюкой —
Ее ударил в ухо
Он рыцарской рукой!
Ляля пискнула в восторге, оглянулась, увидала Женю, смутилась и прыснула в ладони. Шурка улыбнулся, сел, взял свой плеер со стола и сунул за пазуху.
— На меня намекают, уроды, — гордо и даже слегка смущенно сообщил Генка. — Бить их некому. По шли в кухню, покурим, а то тут спать…
— Да что там, — начал Женя, но вышел.
— Я просто хотел сказать… Он ее успокоил, понимаешь. Она чего-то плакала, когда пришла, а сейчас уже не плачет. И я думаю — черт с ним, с идиотом, пусть себе, — буркнул Генка.
Женя затянулся, кивнул. Метель за окном улеглась. Улица, сиреневая от рассеянного света, блестела острым стеклянным блеском. Снег казался острым, как наждак. За стеной коротко, весело расхохоталась Ляля.
— Из этого мудилы классный папаша вышел бы, — сказал Генка по-прежнему мрачно. — Если бы он, ясно, не был таким дебилом по жизни.
Женя снова кивнул. Он давно все понял и теперь просто давал Генке скрыть чувства словами. Самому Жене отчего-то было горько-сладко — будто ожидалась гроза, большая беда, но пока установилось мирнейшее затишье. Последняя ночь накануне Столетней войны. Ну, может быть, предпоследняя.
За стеной Корнет запел колыбельную из «Гусарской баллады». Женя частью вспомнил, частью расслышал давно знакомые слова:
…Лунный сад листами тихо шелестит,
Скоро день настанет, что он нам сулит…
Догорает свечка, догорит дотла…
— Знаешь, что, — тихо сказал Генка. — Я еще разберусь кое с кем. Я, считай, часовой — и за всем присмотрю. Слышишь?
Когда Женя с Генкой потушили сигареты и вернулись в комнату, Шурка и Ляля спали рядом на Жениной тахте. Ляля пристроила растрепанную головку на плече Корнета; они оба были удивительно похожи на маленьких уставших детей. Генка окинул их странным, запоминающим взглядом.
Следующим вечером, зеленовато-розовым от мороза, лунным, с луной в мутной радуге холода, Генка критически рассматривал лица вампиров, с трудом очнувшихся от дневного сна. Упер руки в бедра, похаживал, как на плацу, скептически усмехался. Женя согласно кивал. Он тоже не видел в вытянувшихся белых лицах с черными кругами вокруг запавших глаз ничего хорошего.
— В один прекрасный день мы не проснемся, — сказал Женя задумчиво. — Впадем в анабиоз, как граф Дракула в романе. И эта квартира станет склепом и зарастет паутиной — и все это будет длиться до тех пор, пока какой-нибудь любознательный сюда не притащится. И тогда мы как бы восстанем ото сна…
— И отожрем ему башку с голодухи, — закончил неромантичный Генка. — Очень здорово. Да скоро нельзя будет на улицу выйти — потому что мы на покойников похожи. Я ведь такой же?
— Абсолютно, — обрадовал Женя.
— Тебе идет, — заметил Корнет, опуская глаза. — Вылитый Мерлин Мэнсон.
Ляля фыркнула.
— Захлопни пасть, — ухмыльнулся Генка. — Чья бы корова мычала, крыс-савчик.
— Все это забавно, конечно, но надо же как бы что-то делать.