И четверо прошли через весь тихий город, через сны, через снег, через тревожные мысли, дурные предчувствия — держась за руки, поймав и удерживая капризную, ртутную каплю живого тепла. Молча. Не смея ничего обсуждать.
И тоска сдавила Женино сердце безжалостной ледяной рукой, да так и не отпускала до самого дома.
Как Жене хотелось удержать свиту на месте. После вчерашнего. На всякий случай. Ведь никто так и не решил, что теперь.
Ночь настала прозрачная, ледяная, черная. Полная луна стояла в пустых беззвездных небесах, белая, безжизненная, как высохший череп, с темными кратерами слепых глазниц. Снежный пух схватился морозом, превратился в стеклянное крошево, в алмазные россыпи, сделался острым и колким, сверкал мертвенной роскошью, погребальной парчой… Еще до полуночи город замер в мерзлом оцепенении — куда идти в такую пору? Зачем?
Но смотрели виновато, пожимали плечами, молча выскальзывали за дверь — нельзя было удержать, нечего было сказать, и Жене казалось, что он пытается заслонить от ледяного ветра живой огонек свечи.
Ляля поцеловала его в щеку. Генка пожал руку. Корнет улыбнулся и опустил глаза. Женя остался стоять на лестничной площадке, под голым желтым светом, с голой саднящей душой.
Потом захлопнул дверь, медленно спустился по лестнице. Вышел на улицу. Снег пел, скрипел под ногами, хрустела крахмальная зимняя скатерть. Тишина звенела в ушах, стонала воющим звоном ледяного безветрия. Пролетевший вдали по железке поезд обрушил на мир стремительный мерный грохот, и еще долго ритмично громыхал в черном далеке, как механическое сердце.
Улицы текли под ноги стылым молоком. Фонари нанизывались в золотые бусы, летели лиловыми гирляндами, висели елочными шарами — и луна светила ярче фонарей. Окна домов, одинаково темные, без искры живого света, отражали мертвое лунное сияние, как ослепшие зеркала. Трамвайные рельсы покрылись зазубренным инеем. Деревья, черные на белом, корчились обугленными трупами, ломали, переплетали пальцы замерзших ветвей. Маленькая розовая церковка встала из колючих снегов, как злая насмешка — игрушечно хорошенькая, чистенькая, с кулонными крестиками на аккуратных куполах, бесполезная, декоративная, как рисунок на открытке.
Женя все понял. Он обошел церковь по знакомой тропинке, между заиндевевшими крестами и гранитными плитами, засыпанными снегом, мимо мраморной урны на высокой белой колонне, на аллею, над которой мрачно возвышалась темная громада Завода, оскверненного храма. Он повернулся лицом к дороге, с которой сеялся желтый свет фонарей и приготовился ждать.
Долгое ожидание не понадобилось. Тонкая изящная фигурка мелькнула между деревьями, заскользила по снегу, приближаясь. Женя скрестил руки на груди, молча смотрел, как она парит над сугробами, как развеваются в безветрии темные локоны и белый шарф, как мерцает ее лунное лицо… Острая холодная игла застряла в груди — и тяжело вздохнуть.
Ледяная дева остановилась, остановив неожиданно горячий взгляд на застывшем Женином лице.
— Здравствуй, Лиза, — сказал Женя потерянно. — Ты меня звала, да? Я пришел.
— Здравствуй, — медленно сказала Лиза. — Здравствуй, милый.
Ее голос был чистой болью. Боль отдалась в Жениной душе раскалывающим эхом.
— Зачем ты звала? — спросил Женя, отводя глаза.
— Женечка, ты… о, прости меня! Прости меня! Это я виновата! Я ошиблась! Мне показалось! — Лиза прижала руки к груди, пытаясь успокоить боль, кусала губы, ломала пальцы. Смотреть на нее было нестерпимо. — Мне надо было как-то объяснить тебе… не отпускать тебя, но я никогда не умела… О, Женечка, я — такой дрянной наставник!
— Лиза, — сказал Женя хрипло, — ну, перестань. Я же тебя просил, да?
— Ты меня просил, а они? Просили тебя, да? Девочка, юноши? Женечка, так же нельзя, это же тени… это — боль и чувство неправильности, и это не пускает на Свет. Они же страдают на чужой стезе. Разве ты не чувствуешь сам?
Женя задумался. Рассеянно кивнул.
— Да. Чувствую.
— Отпусти их, сожги тела, проткни серебром, но… Ты любишь. Ты этого не сделаешь. И я не сделаю. О, я преступница!
Лиза ломала обледеневшую веточку, веточка хрустела в ледяных пальцах. Слезы медленно текли из ее глаз, схватывались стеклянными подтеками, падали с хрупким треском, ее лицо покрылось ледяной коркой — и глаза были как черные проруби. Женя отворачивался, чтобы не видеть стеклянных Лизиных щек, но видел их внутренним зрением — и острый лед резал до крови. Лиза всхлипнула, как девочка, и уронила обломок ветки.
— Они что, выгнали тебя? — спросил Женя, и уже договорив, сообразил, что сказал глупость.
— Если бы выгнали! О, какие ты говоришь пустяки! Нет, конечно, нет — но я все время чувствую вину. Скверная, скверная девчонка! А не играй с чужой судьбой, негодница! Поделом мне…
Женя тронул ее руку.
— Ты же можешь… все поправить, да?
— Убить вас? Отпустить? — Лиза тяжело покачала головой. — Нет. Не могу.
— Почему?
— Дурачок! Я люблю! Я люблю тебя — создание свое, дитя во Мраке! Люблю твою душу — не могу от пустить ее туда… сил нет. Ревную к Вечности и хочу бытия твоего — здесь! Даже для твоего блага — не могу! Низкая, низкая девка!
Лиза разрыдалась. Женя обнял ее, неловко и бережно — и она плакала у него на плече, прожигая его слезами насквозь. Ее душа была вывернута до острой боли — и Женя ощущал ее нежность, и ужас, и одиночество, и смертную тоску по разбитой надежде. От желания успокоить, вылечить — помочь — у Жени судорога прошла по душе, но он даже представить себе не мог — как.
— Лиза… я тоже тебя люблю, — сказал он, еле ворочая языком.